Итак, опишем, с их голоса, все виды драматической поэзии. Если драматическое произведение писано шестистопными рифмованными ямбами с пиитическими вольностями (необходимое условие!..
Но тень объемлет всю природу, Уж близко к полночи глухой; Бояре, задремав от меду, С поклоном убрались домой...
В 1833 году он умер. ВОЕННЫЙ ГИМН ГРЕКОВ (Сочинение Риги) Воспряньте, Греции народы! День славы наступил...
Дело было на рассвете двадцать шестого декабря тридцать седьмого года Мэйдзи [1904 год]. Отряд "Белые нашивки" М-ского полка М-ской дивизии выступил с северного склона высоты 93 для штурма дополнительного форта на горе Суншушань. Так как дорога тянулась под прикрытием горы, отряд в этот день шел в особом порядке, колонной по четыре. Безусловно, когда ряды солдат с винтовками стали двигаться вперед по полутемной голой дороге и только белели в сумраке нашивки да раздавался тихий стук шагов, - это была трагическая картина. И действительно, заняв свое место во главе колонны, командир, капитан М., с этой минуты сделался необычно молчаливым, и лицо его приняло задумчивое выражение. Но солдаты, сверх ожидания, не потеряли своей обычной бодрости. Этому способствовали, во-первых, сила японского духа - "яматодамасий" и, во-вторых, сила водки. Через некоторое время отряд вышел в каменистую речную долину, где с гор дул сильный ветер. - Эй, погляди-ка назад! - обратился рядовой первого разряда Тагути, бывший торговец бумагой, к рядовому первого разряда Хорио той же роты, бывшему плотнику. - Смотри, все отдают нам честь! Рядовой Хорио оглянулся. В самом деле, на гребне высившегося за ними черного холма, на фоне заалевшего неба, офицеры во главе с командиром полка на прощание козыряли бойцам, идущим на смерть. - Ну что? Здорово? Попасть в отряд "Белые нашивки" - большая честь! - Какая там честь! - с горечью сказал рядовой Хорио, поправляя на плече винтовку. - Все мы идем на смерть. Вот они и говорят, что [за знак чести купим и убьем]. Дешево это стоит! - Так нельзя. Так говорить - нехорошо перед [императором]. - Ну тебя к черту! Хорошо, нехорошо - чего там! За козырянье тебе в солдатской лавочке водки небось не дадут. Рядовой Тагути промолчал; он привык к повадкам приятеля, которому стоило подвыпить, чтобы сразу же начать свои циничные шуточки. Но рядовой Хорио упрямо продолжал: - Нет, за козырянье ничего не купишь. Вот они и напевают на все лады, дескать, ради государства, ради императора. Только все это враки. Что, брат, разве не верно? Тот, к кому обратился рядовой Хорио, был тихий ефрейтор Эги из той же роты, бывший учитель начальной школы. Однако на этот раз тихий ефрейтор почему-то сразу вспылил и, казалось, готов был полезть в драку. Он злобно бросил прямо в лицо подвыпившему Хорио: - Дурак! Идти на смерть - наш долг! В это время отряд "Белые нашивки" уже подымался по противоположному склону речной долины. Там безмолвно встречали зарю шесть-семь фанз, обмазанных засохшей грязью, а над их крышами громоздилась холодная темно-бурая гора Суншушань с будто выписанными на ней зеленоватыми складками.
... Арто, в ту пору еще державший себя в руках, это недоразумение постоянно чувствует. Он видит, как собеседник пытается его утешить, суля недостижимую для него сегодня связность мысли в будущем и убеждая, будто духу без слабости не обойтись. Но Арто утешения не просит. Нить от него протянулась к чему-то настолько серьезному, что ослабь ее — и он не выдержит. И еще одно он знает: между крахом мысли и стихами, которые ему, наперекор этому «настоящему спаду», удается написать, существует странная, почти неимоверная связь. С одной стороны, Ривьер не осознает необычности случившегося, с другой — не осознает исключительности этих плодов духа, выросших из духовного небытия.
Проявляя в переписке с Жаком Ривьером потрясающую ясность мысли, Арто полностью и без малейшего удивления распоряжается всем, что хочет сказать. И только в стихах он мучительно теряет главную нить, доходя до тоски, которую передает потом в самых пронзительных выражениях, например в такой форме: «Я говорю из глубин безо всякого просвета, из ледяной муки без единого образа, без единого чувства — это неописуемо, как спазм выкидыша». Тогда зачем он пишет стихи? Почему не остается обычным человеком, использующим язык для повседневных нужд? Судя по всему, поэзия, неотрывная для него «от глубочайшей и мгновенной эрозии мысли», а значит, в глубочайшей степени за эту главную потерю ответственная, вместе с тем дает ему уверенность в том, что другого способа выразить эту потерю, кроме нее, не существует, — более того, сама же сулит часть той потери вернуть, вернуть ему его мысль как потерю. Не отсюда ли нотка нетерпения и превосходства в его словах: «Я лучше любого чувствую ошеломляющий разлад своих слов и мыслей... И теряюсь в мыслях, как другие теряются во сне или вдруг нападают на прежнюю мысль. Я знаю самые глухие тайники потерь».
Ему абсолютно не важно «правильно думать, правильно видеть», иметь приведенные в порядок, хорошо усвоенные и точно выраженные мысли — все эти навыки, которыми — ему ли не знать! — он вполне владеет. Потому он и выходит из себя, слыша от друзей: но ведь ты же нормально думаешь, а нехватка слов — дело обычное. («Иные находят, что я слишком уж блестяще выражаю свои несовершенства, ту глубокую ущербность и немощность, в каких себя виню, и считают их выдумками, целиком высосанными из пальца»...